Актуальная информация мфу принтер лазерный у нас.         d9e5a92d

Собственный интерес, общественное благо и утилитаризм


Как мы знаем, собственный интерес и общественное благо не были новыми концепциями для XVIII в. Но в середине этого столетия они с особой энергией внедрялись не только в этику, но и во всю область общественных наук. В частности, они были (или считались) основными и едиными принципами всех общественных наук, по существу единственными принципами, согласными с «разумом». Гельвеций (17171)  сравнил роль, которую играет принцип собственного интереса в жизни общества, с ролью закона всемирного тяготения в неживой природе. Даже великий Беккариа утверждал, что человек полностью эгоистичен и эгоцентричен и вовсе не беспокоится о чужом (или общественном) благе. Следует напомнить, что этот собственный интерес индивида определяется его рациональным ожиданием будущих удовольствий и страданий,  понимаемых, в свою очередь, в узкогедонистическом смысле. Следует признать, что авторы XVIII в. внесли уточнения и включили в разряд удовольствий такие, как удовольствие от злорадства, от власти и даже от веры в Бога, обычно не относящиеся к гедонистическим. Это до некоторой степени позволило защитникам данной доктрины избавиться от упреков в том, что они сводят все человеческое поведение к погоне за бифштексами. Но их успех был скорее кажущимся, чем реальным (даже если не принимать во внимание, что такого рода защитные аргументы не могут опровергнуть другие возражения, которые можно сформулировать в адрес любой теории, преувеличивающей рациональность поведения). Ведь если мы выйдем далеко за пределы удовлетворения простейших потребностей, мы очень рискуем отождествить ожидание «наслаждения» с любым возможным мотивом, даже с сознательным стремлением к страданиям, а в этом случае, конечно, доктрина становится пустой тавтологией. И — что еще хуже — если мы уделим слишком много внимания таким «наслаждениям», которых можно достичь напряжением сил, победой над врагом, жестокостью и т. д., мы можем получить картину человеческого поведения и человеческого общества, совершенно не похожую на ту, которую рисовали авторы XVIII в. Поэтому, если мы хотим сделать из их идей о наслаждении и страдании те же выводы, что и они, у нас нет иного выбора, кроме как пользоваться их определениями этих понятий. Эти определения позволят нам не ограничиться бифштексами, но не позволят выйти далеко за рамки удовлетворения простейших потребностей. То есть мы должны будем принять теорию человеческого поведения, противоречащую самым очевидным фактам. Почему же в таком случае эту теорию охотно приняли столь многие умные люди?

                Ответ на этот вопрос заключается, видимо, в том, что эти умные люди принадлежали к категории реформаторов-практиков и боролись против исторически данного порядка вещей, считая его «иррациональным». В такой борьбе простота и даже примитивность аргументации являются скорее ее достоинствами, чем недостатками, а «философия бифштексов» — лучшим доводом против освященной на небесах системы прав и обязанностей. При этом не следует обвинять этих авторов в лицемерии: все мы быстро убеждаем себя в правоте тех глупостей, которые нам приходится исповедовать.

                Итак, мы видели, как поклонники разума в XVIII в. преобразили схоластическую концепцию общего блага и общественной целесообразности. Повторим сказанное в других терминах. Предполагается, что наслаждения и страдания каждого индивида поддаются измерению и их алгебраическая сумма образует то, что называется счастьем (felicita; в немецком языке часто используется термин Gluckseligkeit). Эти индивидуальные «счастья» вновь складываются в масштабах всего общества, причем с одинаковыми весами: «каждый приравнен к единице и никто не может значить больше единицы». Наконец, эта общая сумма отождествляется с общим благом или благосостоянием общества, которое, таким образом, распадается на индивидуальные ощущения наслаждения или страдания, представляющие собой единственную конечную реальность. Отсюда вытекает нормативный принцип утилитаризма — наибольшее счастье наибольшего числа людей, ассоциирующийся главным образом с именем человека, яростно его защищавшего, тщательно совершенствовавшего и активно применявшего, — с именем Бентама.  

                Если лежащая в основе данного принципа идея имеет древнее происхождение и не поддается датировке, то сам лозунг можно датировать довольно точно: насколько я знаю, он впервые появляется у Хатчесона («Исследование о происхождении наших идей красоты и добродетели»; 1725), затем у Беккариа («О преступлениях и наказаниях»; 1764: «наибольшее счастье, разделенное на наибольшее число людей»), затем у Пристли («Опыт об основных принципах государственного управления»; 1768), который, по словам Бентама, обладал этой «священной истиной». У Юма этого лозунга нет, но вполне мог бы быть. Сам термин «утилитаризм» ввел Бентам.  

                Важно понять, что утилитаризм был не более чем разновидностью теории естественного права. Дело не только в том, что утилитаристы стали историческими преемниками философов естественного права XVIII столетия и их философию можно во всех деталях вывести из истории этики, с одной стороны, и из истории концепции общего блага — с другой. Гораздо важнее то, что, с точки зрения подхода, методологии и общих выводов, утилитаризм действительно был еще одной, последней, системой естественного права. Стремление вывести (с помощью «света разума») «законы» человеческого поведения в обществе из чрезвычайно устойчивого и крайне упрощенного представления о природе человека было свойственно утилитаристам так же, как философам естественного права или схоластам. Если же мы внимательно рассмотрим саму эту концецию человеческой природы и то, как она предположительно должна была реализоваться (см. выше), то сходство станет еще более заметным.

                Как и системы философов и схоластов, утилитаризм выполнял три функции.

 

Во-первых, он являлся жизненной философией, поскольку содержал в себе схему «основных ценностей». Именно здесь мы должны искать причину стойкого впечатления, что утилитаристы, и особенно Бентам, внесли нечто новое, принципиально противоречащее предшествующим теориям. На самом деле, как читатель уже знает, разница в философском осмыслении повседневной жизни была невелика. В том, что касалось конюшни, амбара, мастерской и рынка, схоласты были самыми настоящими утилитаристами. Однако они ограничивали утилитаристский подход чисто утилитарной сферой деятельности, где он до некоторой степени (даже здесь не полностью!) оправдан. Утилитаристы же свели к этой схеме весь мир человеческих ценностей, исключив из рассмотрения как противоречащее разуму все то, что действительно имеет для человека важное значение. Таким образом, они на самом деле создали нечто новое — у Эпикура этого не было — самую плоскую жизненную философию из всех имеющихся и в этом смысле действительно противоречащую всем остальным теориям.

               

 

Во-вторых, утилитаризм представлял собой нормативную систему с сильным законодательным уклоном. Как и схоластическая теория, он был, с одной стороны, системой моральных императивов, а с другой — системой юридических принципов. Бентам считал себя в первую очередь моралистом и законодателем,  и принцип «наибольшего счастья наибольшему числу» служил для него прежде всего критерием оценки «хорошего» или «плохого» законодательства. Вспомним, что всеобщее равенство не менее важно для этого принципа, чем счастье. Оба эти аспекта плюс вера в то, что все индивиды по сути одинаковы и представляют собой нерасчлененный податливый материал, имеющий очень мало или не имеющий никаких собственных врожденных свойств, дают в итоге фундаментальный политический лозунг бентамизма: дайте людям образование и разрешите им свободно голосовать, а все остальное произойдет само собой.  

 

Однако, в-третьих, так же как и естественное право и схоластика, утилитаризм является цельной системой общественных наук, обладающих единым методом исследования. И этот его аспект можно трактовать отдельно от двух других, так же как аналитические достижения схоластов и философов допустимо рассматривать отдельно от остальных элементов их системы. Другими словами, логически возможно с начала и до конца презирать утилитаризм как жизненную философию и политическую программу и все же признавать его как инструмент анализа во всех или в некоторых отраслях общественных наук. Вероятно, однако, что утилитаризм как инструмент анализа не обладает большей ценностью, чем в других своих аспектах. С другой стороны, многие экономисты объявили его основой экономической теории, а Джевонс даже определил экономическую теорию как «исчисление наслаждений и страданий». Поэтому мы должны немедленно разрешить вопрос о влиянии утилитаризма на экономический анализ.

               

Дилетанты, философы и историки мысли часто впадают в одно общее заблуждение: они преувеличивают значение всякого рода основополагающих принципов. На самом же деле люди склонны применять основополагающие принципы, в верности которым они клянутся, в своей научной работе так же мало, как и в своей практической жизни. Поскольку утилитаризм представляет собой набор таких принципов, мы должны в каждом конкретном случае задаться вопросом, какую роль ему было позволено сыграть. Что касается экономической науки, мы можем выделить четыре класса проблем.



 

Во-первых, утилитаристские гипотезы совершенно бесполезны, когда речь идет о проблемах интерпретации истории или движущих силах развития экономики.

 

Во-вторых, утилитаристские гипотезы более чем бесполезны в вопросах действительной мотивации, к примеру при изучении экономических последствий права наследования.

 

В-третьих, утилитаристские гипотезы действительно служат основой той части экономической теории, обычно называемой экономической теорией благосостояния,— наследницы итальянских теорий XVIII в., предметом которых была felicita pubblica (общественное счастье). Мы привычно пользуемся этими гипотезами, когда обсуждаем такие проблемы, как «перемещение богатства от сравнительно богатых к сравнительно бедным». Именно поэтому утверждения экономической теории благосостояния никогда не могут убедить того, кто не был убежден с самого начала безотносительно к любым аргументам. Дело в том, что, даже если мы найдем некоторые аспекты дан ных проблем, для исследования которых утилитаристский подход корректен (при условии, что мы вообще считаем его методологически допустимым), нам удастся доказать не более того, что перемещение доллара от богатого человека к бедному увеличивает благосостояние в утилитаристском смысле.

 

В-четвертых, в области экономической теории в самом узком смысле утилитаристские гипотезы являются лишними, но безвредными. Например, мы можем сформулировать и обсудить свойства экономического равновесия без их участия, но, если мы их введем, результаты не изменятся, а значит, и не ухудшатся. Это позволяет нам уберечь большую область экономического анализа, которая на первый взгляд кажется безнадежно испорченной утилитаристскими предрассудками.

               




Содержание раздела