d9e5a92d

Я с домашней борюсь энтропией


Далее, подорванная база модерн-наследия компенсируется характерными для нашего общества чертами экономического компрадорства, криминализации, парадоксальной отраслевой и локальной неофеодализации. Собственно, таковы основные заказчики и спонсоры нынешнего постсоветского и импортного масскульта (ТВ, эстрады, кинематографа, литературного кича), где тонко дозируются нагнетание “чернухи”, ностальгические настроения и культ успеха. Но при таких условиях манипуляторы и спонсоры масскульта сами оказываются как бы невольными заложниками безличной динамики нигилизма и распада103.

Заложниками собственной же игры кулаками, ножами, оптическими прицелами и электронной слежкой.
Присмотримся к этой ситуации отечественного масскульта через призму трудов теоретиков постмодернизма.
С точки зрения мэтров французского постмодернизма, Бог, человек, нравственные понятия и связи суть лишь преходящие знаковые конвенции общей текстуры Жизни — непрерывной, самопреобразующейся в игре своих безличных витальных, информационных и текстуальных параметров; в лучшем случае, всё это лишь “cкладки” жизненной текстуры. Бог, согласно Ницше, грубо переиначившему Гегеля, “умер”; нынешний человек — преодолен мiротекстуальным потоком; из недр этого отживающего существа должен выйти предвосхищенный Ницше сверхчеловек, “заряженный” дочеловеческой витальностью, не говоря уже о силах доорганического и предорганического мiра104. Кем он будет?

Киборгом, электронным монстром?105 Или тем же человеком, но озверевшим и осатаневшим в информационно-электронной игре образов и понятий? — У “них” проблема сверхчеловека — пока еще удел академических рассуждений, от которых, правда, — мороз по коже: “...сверхчеловек — это гораздо меньшее, чем исчезновение существующих людей, и нечто гораздо большMе, чем изменение понятия: это пришествие новой формы, не Бога и не человека, и можно надеяться, что она не будет хуже двух предыдущих”106.
Но у “нас”, у “наших”, — уже готовые претензии на сверхчеловеческий статус. И безо всяких теоретических изысков. Здесь всё смешалось: и державно-социалистическая ностальгия, и рыночные игры, и информатика, и фрейдистские комплексы.

Один из самых мрачных деятелей нашего электронного масскульта, известный еще с советских времен страстью к сценам жестокости и “чернухи” и умением подлаживаться к любой власти, заявляет открытым текстом: “Правил в журналистике быть не должно. Задача — упаковать и продать информационный товар, а какими средствами — не имеет значения”107 .

* * *

Здесь, казалось бы, самое время впасть в тон присяжного плакальщика. Тем более, что социальные ламентации в постсоветской России — своеобразный знак приличия, знак хорошего тона, знак лояльности интеллектуала по отношению к криминализованной части нынешнего истэблишмента108, равно как и непримиримой (“духовной”) оппозиции, чья борьба за власть и статус строится на путях сознательного нагнетания ярости и отчаяния, вольно или невольно оказываясь подспорьем вящей криминализации страны. Так что ламентационный стиль считаю для себя унизительным.
Опыт историка, просто человека, свидетельствующего жизнь (опять это неприличное слово — “опыт”!)109, подсказывает мне, что недопустимо сводить российскую действительность к одним лишь явлениям “великой криминальной революции” (Cт. Говорухин), подсказывает, что в стране разбужены — особенно среди молодежи — мощные силы выживания, а вместе с ними — и силы регенерации экономической, политической и культурной жизни людей. И зачастую — в условиях нечеловеческих.

Ибо людьми движет императив не только выживания, но и своеобразно выявившийся в эпоху постмодернизации, в эпоху многообразных и лабильных связей, императив самоосуществления, — причем такого самоосуществления, которое не вполне вписывается в привычные рамки и мыслительные штампы замкнутых локальных общин или крупных “рационально”-бюрократических организаций110. Так или иначе, раскрытый выше, или, если угодно, деконструированный постмодерн-контекст нынешней российской истории вселяет некоторую надежду на возможную нормализацию, на возможное упорядочение жизни, когда Россия посттоталитарная мало-помалу, со срывами и болью, но всё же начнет превращаться в Россию свободную и правовую.


Надежда, как известно, “теологическая добродетель”. Но она должна быть теT более добродетельна, если не гнушается жизненной эмпирикой и способностью теоретического суждения. Так вот, некоторые обобщения наличного жизненного материала, текущие исследования коллег, а также и мои собственные, и некоторые навыки теоретического дискурса — подводят к следующим трем идеям, подкрепляющим надежду на возможное достойное упорядочение судеб постмодерн-России.
1. Сколь бы критично не относились мы к интеллигентским претензиям и абсолютизму, — судьбы российской интеллигенции, которую отпевают чуть ли не со времен “Вех”, остаются ключевыми для страны111. Ибо именно в эпоху многозначной российской постмодернизации выдвигается еще одна, казалась бы, непредвиденная, но насущная для нынешней российской культуры задача. Задача эта связана с осмыслением и достроением глубинной внутренней связи постмодернизирующейся России с наследием традиционных культур и с новоевропейской культурой самосознания, включая и российскую, cанкт-петербургскую ее ветвь.

Задача компенсации культурных потерь и насыщения глубинных потребностей культурной преемственности, задача поддержания культурной укорененности (а стало быть, и преспективной динамики роста) нынешней, постмодернизирующейся России, требует не только интеллектуалов-спецов, но именно интеллигентов, т.е. людей, сочетающих в своем внутреннем опыте немалые знания с развитой нравственной мотивацией. Эта задача непреложна. Такого рода “микрокосмогоническим” человеческим материалом, потребным для этой задачи, Россия пока еще располагает и — отчасти — воспроизводит его.
2. Нынешний российский плебс — вопреки всей жесткой реальности атомизации, беззаконий и рэкета — столкнулся с необходимостью взращивать в себе начатки социоэкономической (а вслед за ней и социокультурной, “микрокосмогонической”) индивидуализации. Процесс, обрывавшийся условиями “военного коммунизма” и коллективизации, снова непреложно стал на повестку дня. Сегодня этот процесс — трудный, многозначный, пока еще лишь стартовый. Путь от духовной расшатанности слободского существования, от Растеряевой улицы (Глеб Успенский) к развитому среднему классу — неблизкий путь.

Здесь нельзя не согласиться с теми российскими авторами, которые рассматривают процесс сближения собственности и труда в самом опыте человеческой личности как одну из необходимых предпосылок последующего выживания России112.
3. Возможно — на базе повышенной культуры и компьютерных технологий — и становление новой, компетентной и не циничной, подлинно рациональной бюрократии и соответствующего менеджерского слоя в государственном аппарате, в частном секторе, в общественных оранизациях. Но такой менеджерский класс не может сложиться лишь за одно поколение...
Здесь, правда, возникает одна существенная трудность социокультурного, а вслед за ней — и идеологического плана. Слишком привычные к патернализму и иждивенчеству, мы бездумно и взахлеб разглагольствуем о своей “cоборности”113, безуспешно заклиная — под видом защиты своего цивилизационного своеобразия — свою крайнюю монологичность, свой негативный индивидуализм, свою расшатанную способность понимания иных людей и культур. Но, может быть, наша индивидуализация, равно как и возможная наша будущая, проходящая через самосознание непринудительная солидарность — не в кабинетных теориях и не в разудалой публицистике, но в подлинном жизненном праксисе тысяч и тысяч людей, в подлинной микрокосмогонии — существенно расширят наши человеческие и, следовательно, культуротворческие горизонты.


V.

C кем они, мастера культуры?..

Я с домашней борюсь энтропией...
Д.А. Пригов114.

Каковы бы ни были наши отношения к прошлому и настоящему, в частности, к прошлому и настоящему России, от многозначной ситуации постмодерна и его теоретического обоснования — постмодернистской идеологизированной философии — нам не уйти. Если говорить о последней, то, вероятно, читатель заметил в ней одно существенное противоречие:
с одной стороны — утверждение безбрежного плюрализма,
а с другой — воздвигнутое мэтрами постмодернистской философии гонение на идею самопознания-самосознания, содержащуюся в наследии великих традиционных культур (“линию Платона”, если вспомнить Ленина) и модерн-культуры (“линию Канта”, если вспомнить Рорти). Но где же тогда плюрализм и чего ради плюрализм, когда одна из драгоценнейших установок человеческой культуры — установка, вследствие которой душа припоминает (платоновское выражение) сама себя и пытается осмыслить и выразить это припоминание, — безоговорочно подчиняется примату автоматизма речевых потоков, круто замешанных на стихиях бессознательного? А ведь эта установка, по сути дела, и делает человека человеком, сдерживая в нем искушения и силы внутреннего вырождения.
Но при серьезном нашем отношении именно к этой установке, как замечает канадский социолог, даже крайности идей постмодернизма могут быть “введены в контекст (contextualized) и релятивизированы”115.



Содержание раздела