d9e5a92d

Сложно оценить достоверность этой реконструкции.

Славянофилы, начав с того, что в псевдогегельянском стиле сулили европейской односторонности войти на правах подготовительной ступени в российский синтез, кончили обоснованием Drang nach Westen, требуя выгородить территории-проливы, в т.ч. с Грецией, Румынией и Венгрией, под российские угодья для пестования империей славянского культурно-исторического типа. Российская мысль ушиблена этим геополитическим мифом - от блоковских стихов о хрусте скелета европейцев в тяжелых, нежных лапах России (скифов) до вылазок современного культуролога против завороженных географией профессиональных разметчиков духа, каковые, отказывая россиянам в европействе, будто бы не замечают Европы там, где она больше самой себя [18]. Нам должны быть особенно интересны идеологические эволюции, показывающие даже эмоциональную вторичность, производность российского континентализма от духа похищения Европы.

Так, Достоевский, отстаивавший преимущественную мистическую причастность православных всечеловеков к священным камням Европы в сравнении с ее обитателями-деградантами, писал: От Европы нам никак нельзя отказаться, Европа нам второе отечество... Европа... нам почти также всем дорога, как Россия, в ней все Апетово племя, а наша идея - объединение всех наций этого племени, и даже дальше, гораздо дальше до Сима и Хама [15, С. 23]. Претензии на распоряжение судьбой Апетова племени во вторую очередь, по семантической инерции, вызывают мысль о Симе и Хаме, об афро-азиатах. Еще интереснее пример Ф.И.Тютчева, чьи ранние размышления в статье Россия и Германия о встающей за пределами Европы Карла Великого и потому ненавистной романо-германцам новой, Восточной Европе, Европе Петра Великого, обернулись в 1848 г. увещаниями к Николаю I - сыграть на революционном саморазрушении западной цивилизации, чтобы поставить на ее руинах ковчег новой империи: да сменит Европа Петра Европу Карла [19].

У Тютчева, как и в страхах Запада, европеизация России становится взращиванием силы, призванной сменить и отменить романо-германскую Европу. Тютчев доходит до того, что - в качестве реванша за Флорентийскую унию 1439 г. - выдвигает проект российской помощи загоняемому в тупик итальянской революцией римскому папе при условии его почетного возвращения в православие.

На этом фоне тютчевская Русская география, включающая в перечень российских столиц Москву, и град Петров, и Константинов град, могла бы, пожалуй, рассматриваться как некая извращенная уступка принципу реальности, ограничивающая потенциальные пределы царства русского Восточной Европой до границы второго крепостничества, Передней Азией и отторгаемым от Британской империи Индостаном, - от Нила до Невы, от Эльбы до Китая, от Волги по Евфрат, от Ганга до Дуная, - так что коренная Европа как бы остается в нетронутости по ту сторону Эльбы. Но специалисты-тютчевоведы дружно утверждают, что в эзотерическом словоупотреблении поэта град Петров значило не город императора Петра, а город Петра-апостола, т.е. Рим. Так в картине континенталистской российской экспансии, словно и не распространяющейся на романо-германский мир, оказывается подспудно закодирован мотив похищения Европы: в евразийском континентализме маячит криптограммой аннексия духовной столицы католицизма.

В мои намерения не входит развернутая оценка воздействия западоцентризма России на различные стороны ее цивилизации. Можно долго перечислять те адаптивные, европеоидные новшества, которые благоприятно вошли в плоть российского общества благодаря такой ориентировке. Но не забудем и того, как массовый отток русского крестьянства за Урал, начинающийся вопреки полицейским препятствиям сразу после отмены крепостного права, обнаруживает роль крепостничества в поддержании прозападного демографического, а как следствие и хозяйственного, крена России по вторую половину прошлого века. И наоборот, низкий геополитический статус Сибири минимизировал то инновационное влияние, которое при иных обстоятельствах могли бы оказать в российских масштабах такие фермерские черты сибирской аграрной социальности, как отмечавшиеся еще Г.Н.Потаниным отсутствие дворянства, оторванность от великорусских традиций, индивидуализм в сельском мире, распыление земельной общины [20, С. 58].

В отличие от территорий-проливов Восточной Европы в России контрмодернистские институции второго крепостничества, не содействуя привязке страны впрямую к западному миру-экономике, тем не менее подпитывали внутреннюю западоцентристскую организацию государства и в свою очередь в ней обретали подкрепление. Однако дело не только в том, что европейские черты великоимперской российской культуры должны рассматриваться в соединении с неевропейской социальностью. Подобное утверждение справедливо и для Восточной Европы, хотя туда сами культурные волны, зарождавшиеся в коренной Европе, доходили в порядке их вскипания: Возрождение, Реформация, Просвещение. В России же европейская культура распространялась в XVIII - XIX вв., подчиняясь скорее эндогенно-российским, чем собственным ритмам, в виде фантастического гетерохронного концентрата, на котором возникают незападные синтезы.



Отсюда нескончаемые и неразрешимые споры о том, что в России считать за барокко, Ренессанс, романтизм, реализм и т.д. Тут на незападную социальность ложилась не просто западная культура, но ее причудливая, обвальная рецепция, каковую О.Шпенглер полагал псевдо-морфозом и которая из самой Европы делала святую и страшную вещь Достоевского, т.е. вещь неевропейскую. Драматичнейшими моментами в российской истории велико-имперской фазы оказывались те, в которых устремление России в Европу порождало ответный выброс государственных энергий из Европы в сторону острова.

Так было, когда первая мировая война, развязанная в числе прочего русским походом в защиту Сербии, кончилась Брестским миром, тщетной попыткой Германии утвердиться на проливах впритык к кайме острова. Так было и тогда, когда соучастие СССР с Третьим рейхом в уничтожении версальской кордонной системы привело нас во фронтальное соприкосновение с первой после Наполеона Пан-Европой, дав импульс к плану Барбаросса - проекту Европы не до Урала, так до Приуралья.

Поразившие многих в последние годы медитации некоторых ультразападников на мотив лучше, если бы победил Гитлер обнажают, может быть, самый глубинный подтекст имперского похитительства - искус растворения острова в Европе-континенте, игру на грани самоуничтожения России. Имперство способно вывернуться навязыванием себя на содержание Западу, жаждой слиться, пусть и такой ценой, с мировым цивилизованным сообществом, вплоть до совсем уж экстремистских мечтаний о выкраивании из западного фланга острова маленького европейского государства, которое бы оказалось small and beautiful.
Почему не евразийство? Говоря об отсутствии в великоимперский период России такой геополитической идеологии, которая не была бы причастна к мифу похищения Европы, я не делаю ни малейшего исключения для евразийства. Оно полностью принадлежит очерченной выше традиции рассматривать Азию в определенные периоды как базу для наступления на Запад.

В этом смысле классическая евразийская доктрина, сложившаяся в 1920-х среди части эмиграции, была законным детищем тогдашних геополитических обстоятельств, когда Россия, отодвинутая Версальской системой от Европы и лишь в ограниченной мере сохранившая доступ к днепро-дунайскому ареалу, тем не менее удержала в руках Среднюю Азию, грозно нависая ею и Сибирью над европейскими, прежде всего британскими, сферами влияния в азиатском мире. Здесь-то евразийство и подсказывало России искать союзников против романо-германского шовинизма, что в общем не очень ново, - еще Павел I рассчитывал, вторгшись в Индию, поднять ее против англичан.

Попытки, скажем, Савицкого определять Россию через синтез леса и степи, его же пропаганда автаркии России-Евразии для защиты от гегемонии океана, как и тонкая идея хозяйственного связывания соседств в противовес конъюнктуре мирового рынка, ни в малой мере не означали поворота к островному паттерну. Ибо он же считал возможным по другим критериям относить к русскому пространству всю зону пустынь с замахом и на китайский Синьцзян. Отрицая всякую пользу России от Тихого океана, он одобрял не только завоевание черноморских проливов, но в будущем и прорыв к Персидскому заливу, а для начала 3-го тысячелетия вообще пророчил заполнение всего евроазиатского континента культурой России-Евразии, с вытеснением культуры европейской в Северную Америку, коей она и должна будет ограничить свое распространение [21].

Идеологический эксперимент евразийцев был интересен попыткой разделить исторически слитые в российской геополитике западоцентристскую и континенталистскую установки, принять вторую, открестившись от первой. Этот эксперимент не удался по простой причине интеллектуальной неискренности: пафос противоборства с Европой в конце концов возвращал к идее аннексии ее пространств в ходе строительства Россией единой храмины континента. Провозглашая самооборону континента от океана, евразийская доктрина простой трансформацией переводится в проповедь завоевания мирового приморья, т.е. в теорию Маккиндера, мистифицирующую реальность похищения Европы. Я должен признать, что наши новые правые начала 1990-х, немало почерпнувшие у евразийцев, смогли стать на почву более надежную.

Скрестив эту русскую традицию с идеями германской геополитической школы К.Хаусхофера, они преобразовали двусмысленный, мнимоизоляционистский, экспансионистский по существу антиевропеизм Трубецкого, Савицкого и других предшественников в антиантлантизм, сами превратившись в друзей европейского почвенничества и потенциальных сподвижников германо-франко-итальянской Пан-Европы, в том числе и в ее возможном новом диалоге с Ближним Востоком и некоторыми другими платформами Евро-Азии. Собственно, это та самая роль, которую Хаусхофер предназначал СССР как союзнику Третьего рейха в своей приветственной статье 1939 г. по случаю советско-германского пакта [22]. Сходное будущее предрекает сейчас России И.Валлерстейн в своих прогнозах на XXI в. [23], и я не исключаю такого варианта, хотя не считаю его ни единственно возможным, ни лучшим для нашей страны. Он реалистичнее ортодоксальных евразийских спекуляций, но, замечу, требует иного взаимопонимания с Европой, несовместимого с прессингом на нее.

Очень похоже, что идеи Савицкого о разрастании России-Евразии до пределов большой Евро-Азии предвосхитили эволюцию советской большой стратегии, - если поверить американскому исследователю М.Мак-Гвайру, который, явно ничего не зная о русском евразийце, пытается по массе косвенных источников воссоздать планы нашего военного командования 1970-х и первой половины 80-х годов, когда в СССР была официально признана возможность следующей мировой войны без применения ядерного оружия [24]. Согласно Мак-Гвайру, целью войны должно было стать полное изгнание американцев из Евро-Азии и превращение ее целиком, включая в первую очередь коренную Европу, в сферу советской гегемонии. Сходство с провидениями Савицкого насчет грядущего собирания материка под руку России-Евразии и вытеснения Запада за Атлантику разительно.

И особенно интересно, что в реконструкции Мак-Гвайра этот проект, доводящий до предела логику российского континентализма, мог бы допускать оккупацию США Восточной Сибири, т.е. сдачу русскими в борьбе за западные и южные приокеанские платформы значительной части трудных пространств изначального российского острова. Сейчас сложно оценить достоверность этой реконструкции.

Однако она ухватывает направление великоимперской геополитической динамики России, двигавшейся к самоотождествлению с Европой - к той точке омега, где должны были исчезнуть раздельные российская и европейская платформы. Частью такого самоуничтожения острова России становится в картине Мак-Гвайра возникновение к востоку от нее взамен трудных пространств мощной геополитической силы - американо-сибирской державы. Ситуация XVII в., когда отчужденная от Европы Россия прорывалась своими авангардами на Тихий океан, как бы полностью инвертируется. Россия сливается с поглощенными ею платформами Европы, Ближнего Востока и Южной Азии (реконструкция допускает для России также вспомогательную битву за Китай, не по монгольскому ли следу?), зато Тихий океан едва ли не превращается в море США - наследника европейской социальности.

Будем относиться к гипотезе Мак-Гвайра как ко второй контрфактической модели, противоположной той, что была представлена мною в начале и разыгрывала вариант разворота России с XVII в. по сей день на восток и внутрь. Эти модели противостоят как предел континентализма России - пределу ее островитянства, и вся российская история - зрелище движения между этими пределами, направленного до середины 80-х к максимальной континенталистской самореализации России, почти неотличимой от ее самоуничтожения. Но не случайно ли с 70-х, на этапе приближения к мак-гвайровскому пределу начинает неожиданно громко звучать голос русского изоляционизма с обертонами редукционистского отречения от империи?

Выступления А.Солженицына, при всей иллюзорности его представлений о восточнославянском братстве, впервые наметили дилемму, которую позже публицист П.Паламарчук свел в формулу Москва или Третий Рим?. Но нужно было время, чтобы такая постановка вопроса начала хотя бы восприниматься серьезно.

Как показала в тех же 70-х удачная пародия на Солженицына в поэме Д.Самойлова Струфиан с изображением уездного Сен-Симона, вознамерившегося увести Россию в Сибирь, на север, на восток, оставив за Москвой заслоны..., тогда это время не пришло.
Возвращение на остров Как объяснить в этом свете переворот, происшедший в российском самоопределении за 3 - 4 года, в конце 80-х и начале 90-х? Сошлюсь на две возможные интерпретации.

По одной, разделяемой и Мак-Гвайром, перелом подготовили: крепнущее у советского руководства с конца 70-х сознание экономической неделимости мира и невозможности построения мира-экономики, альтернативного капиталистическому; неподъемность расходов на готовность к мировой неядерной войне в условиях падения цен на нефть; надежды укрепить безопасность СССР, играя на расхождениях в западном блоке, противопоставляя Европу и США и пытаясь сблизиться с первой; вытекающая отсюда, зазвучавшая еще при Брежневе и подхваченная Горбачевым идея общеевропейского дома, сперва как эвфемизм для мирного похищения Европы. Иначе объясняет совершившееся И.Валлерстейн, видя за горбачевским поворотом осознание намечающейся глубочайшей реорганизации в западном мире-экономике с началом в 70-х, великой понижательной волны, предвещавшей конец американской гегемонии и обособление европейской платформы. На деле эти версии дополняют друг друга, мотивируя одна на макро-, другая на микроуровне генезис попытки под видом закладки общеевропейского дома сбросить на стагфлирующий западный мир проблемы территорий-проливов в обмен на доступ к новым технологиям.

Но редукционистские шаги к ограничению оборонительных обязанностей СССР собственными его территориями в сочетании с обозначившимся хозяйственным спадом на его землях запустили реакцию, которую еще в 1989 г. непросто было предугадать. В одной из работ я попытался описать ее механизм следующим образом. Отказываясь от диктата над территориями-проливами, советским руководителям пришлось иметь дело с тем обстоятельством, что в глазах Запада Прибалтика, аннексированная в 1940 г., принадлежала не к базисным советским землям, но к системе сдаваемого региона. Тем самым в 1989 - 1991 гг. прибалтийские республики именно в силу нежелания западного истеблишмента и Горбачева ссориться друг с другом попадают сразу в две различные структуры признания, европейскую и внутрисоюзную, различающиеся уровнем неотъемлемых прав их членов.

Прибалтика образовала как бы шлюз между этими системами: наращивая - формально еще в рамках СССР - свой суверенитет до европейского уровня, ее республики давали стимул номенклатурам всех образований, внешних относительно российского ядра, подравнивать свой суверенитет под прибалтийский стандарт, вплоть до общего скачка осенью 1991 г. в независимость [25]. Я и сейчас не отказываюсь от этой модели постольку, поскольку она отражает принципиальное структурно-функциональное сходство в геополитике Евро-Азии между странами внешнего имперского пояса СССР, так называемыми народными демократиями и теми внутренними - в первую очередь западными, а во вторую южными - советскими республиками, которые со стандартной точки зрения изнутри Союза выглядели неотделимыми компонентами его государственного корпуса. На деле же и те, и другие исторически представляют однотипные территории-проливы, способные в разные эпохи то включаться в тело России, то отслаиваться от него по стечению российской, региональной и мировой конъюнктур.

На этих пространствах никогда не было твердых пределов для России, но не было и границ, навек закрепленных за нею. Вспомним о Привисленском крае в составе России начала ХХ в. и о готовности богемских панславистов в 1840-х гг. на российское подданство, а с другой стороны - об Украине в 1918 г. Разграничение внешних и внутренних территорий-проливов было столь же окказиональным, как граница на море, и в начале 1990-х Прибалтика стала медиатором между первыми и вторыми.

Здесь же добавлю: бессмысленно упрекать большевиков в том, что, выделяя периферийные земли в республики с формальным правом выхода, они невольно готовили гибель Великой России. Ведь большевики были свидетелями того, как вели себя эти области с 1917 г. по начало 20-х, хотя до того устройство Российской империи не провоцировало их никакими иллюзиями самоопределения. Однако эту интерпретацию надо дополнить осмыслением той решающей роли, которую сыграла в демонтаже СССР конкуренция проектов российской государственности, представленных Горбачевым и Ельциным.

Беспрецедентная в истории быстрота, с которой основной народ империи воспринял возможность своего вычленения из империи за счет резкого сжатия своей геополитической ниши и реализовал эту возможность, допускает три уровня объяснения. На самом поверхностном уровне будут лежать рассуждения о конъюнктурном перехвате демократами у почвенников, вроде В.Распутина, идеи России без СССР для устранения Горбачева. Но, произнеся слово конъюнктурный, мы окажемся перед необходимостью с уровня банальных констатаций перейти на уровень более глубокий, где исследовалась бы сама редукционистская геополитическая конъюнктура, оседланная демократией.

Правда, можно попытаться избежать этого перехода - апеллируя, например, к теории перепроизводства управления А.Зиновьева, которая позволит применить к СССР конца 80-х годов одно из правил Паркинсона, а именно: бюрократическая структура, достигшая некоторого предела в своем росте, тяготеет к делению. Однако при таком толковании мы будем вынуждены игнорировать прямое перерастание советского отхода из Восточной Европы в процесс суверенизации республиканских номенклатур, не говоря уже о том, что и отката из Восточной Европы эта теория тоже не объясняет. Если мы не желаем удовольствоваться ответами из сферы демонологии, вроде ссылок на предательство Горбачева, нам придется ограничить концепцию перепроизводства управления той сферой, которая ей принадлежит по праву, а именно: объяснением повышенной чуткости нашего бюрократическом контингента к геополитической конъюнктуре указанного времени. Тогда на следующем уровне исследования совершившееся предстанет в традициях миросистемного анализа реакцией России на движение мировой понижательной волны, обострившее внутренний технологический кризис советской экономики, как его описывает теория технологических укладов, в частности, в варианте, разрабатывавшемся С.Ю.Глазьевым.

Но мы все-таки не поймем, почему данное государство могло среагировать на подобный вызов таким иррационально быстрым сжатием, сбросом территорий, если не спустимся на последний, третий уровень - на уровень памяти России как геополитической самоорганизующейся системы. На этом уровне паттерн России-острова, отложившийся в контурах РСФСР, которые казались химерой как нашим имперцам, так и многим критическим либералам, предстанет в истинном своем значении постоянной, сохранявшейся с XVII в. альтернативы тому разрастанию России-хартленда, каковое, будучи продиктовано комплексом похищения Европы, вело государство на грань взрыва геополитической идентичности в духе модели Мак-Гвайра. Тогда редукционистская конъюнктура рубежа 80-х и 90-х может быть оценена как ответ России на миросистемный вызов в форме переключения на островной паттерн, выводящего ее из описанного выше тупикового пика континентализма. На первых порах смысл идущих процессов затушевывался западоцентристским либеральным мифотворчеством.

Вспомним, как много интеллигентов приветствовало Беловежские соглашения за отделение России от Азии, как осенью 1991 г. критические либералы Века XX и мира готовы были придавать рванувшейся прочь от Москвы Украине роль интегрирующего фактора в русских землях и вес геополитического гаранта демократии в Евразии [26]. Сегодня на фоне украинских и закавказских реалий происходящее может быть сформулировано в одном предложении: Россия, покидая территории-проливы, отходит к себе, на остров, с предельным восстановлением дистанцированности от иных евроазиатских этноцивилизационных платформ. Вместе с большевистской государственностью окончился весь 280-летний великоимперский западоцентристский цикл российской истории.

Может быть, в будущем России еще суждено будет вновь распространяться на территории-проливы, но произойдет это уже при ином состоянии мира... и, наверное, не на нашем веку.
Не в Евразию, а к своему Востоку Если протрезветь от чисто словесного возвращения в мировое цивилизованное сообщество, отправной точкой любых наших геополитических стратегий по меньшей мере на ряд десятилетий должно стать признание и приятие того факта, что с согласия или даже по инициативе самой России пространства, долгое время предоставлявшие ей доступ к коренной Европе, к Балканам и к Среднему Востоку, сейчас актуализировались в новом качестве проливов, отдаляющих нас от всех этих участков мирового приморья и прежде всего от Европы. Для нее самой утрата контактного соприкосновения с российским присутствием едва ли не намного важнее степени усвоения либеральных норм россиянами.

Во всяком случае, нежелание многих европейцев видеть русских полноправными членами Совета Европы в контексте исторического опыта представляется значительно оправданней, нежели наше намерение туда попасть. Из самолюбия можно не соглашаться с германскими политологами Ф.Херольдом и П.Линке, говорящими о практической изолированности России [27].

Но здравый смысл заставляет солидаризироваться с теми российскими экспертами, которые подчеркивают нарастающую значимость Беларуси как относительно устойчивого моста из России на запад среди нестабильных и/или недружественных балто-черноморских пространств, - значимость, обусловленную невхождением России ни в какую более широкую континентальную систему, которая бы ей открывала выход в Европу [28].



Содержание раздела