d9e5a92d

Фундаментальные отличия одного СВЦ от другого

Определенно, фундаментальные отличия одного СВЦ от другого не стратегические. В западном военном и политическом лексиконе закрепилась оппозиция войны тотальной и войны ограниченной.

Последнее понятие сыграло исключительно важную роль при переходе Запада, особенно США, к современному сверхдлинному циклу, когда ограниченная война была истолкована как любой конфликт, где не оказывается под угрозой выживание США как нации или даже выживание обеих главных сил на западной и коммунистической стороне (21, с. 86; 22). Но применительно к прошлому, особенно к XIX в., оперирование этим понятием лишь запутывает дело.

Наполеоновские войны с их массовыми мобилизациями, полностью опрокинувшие европейский баланс, естественно представляются тотальными. Однако все столетие между Венским конгрессом и сараевским выстрелом тому же Киссинджеру рисовалось временем вполне ограниченных войн, не очень-то в этом смысле отличающихся от конфликтов XVIII в. (15, с. 141 и сл. ) А между тем стратеги и военные мыслители этих ста лет жестко ориентированы на наполеоновско-клаузевицевский идеальный тип войны.

В их текстах на каждом шагу маячат народные войны, уничтожение противника, стратегия, стремящаяся к высшим из возможных целей и т. п. Разрабатывая, культивируя этот идеальный тип, примеряясь к нему на полях битв 1848 71 гг., подкрепляя его разыгрывающейся к концу века гонкой вооружений, военная элита готовит его предельное воплощение в близящихся мировых войнах. Значит, ссылки на тотальность или ограниченность тех или иных конфликтов так же мало нам дают для характеристики милитаристской тенденции этого цикла, как и суждения о ней в категориях сокрушения и измора. В обоих случаях ее доминанта ускользает от нас. IV В прежних моих работах, в том числе в совместной статье с В. М. Сергеевым о смысловой структуре понятия военной победы (23; 17, с. 10-15), выдвинута мысль о том, что на рубежах СВЦ, датируемого 1792 1945 гг., на деле совершаются изменения эталона победы, преобразуется смысл этого понятия, ключевого для военной идеологии.

При этом, отмечалось, возможность данных перемен связана с некой неопределенностью в структуре понятия победы как таковом. Согласно нашему с Сергеевым описанию этой структуры, моя победа такая ситуация, когда X, противившийся моим целям, перестал им противиться, ибо я оказался сильнее. Но само представление о том, что X перестал мне противиться неоднозначно: он мог перестать мне противиться потому, что, уступая мне, идет на компромисс, или же в силу того, что как бы прекращает существовать, оказывается уничтожен.

Каждому из двух порождаемых таким образом эталонов победы отвечает один из двух типов войны, по Клаузевицу, типов, которые, пожалуй, лучше развел Киссинджер, противопоставив войну с целью повлиять на волю противника и войну, стремящуюся эту волю сокрушить (15, с. 140). В тех же работах был сделан и еще один вывод, состоящий в том, что ревизии эталона победы под впечатлением как наполеоновских мобилизаций и побед, так и создания стратегического оружия могут быть описаны однотипно: в обоих случаях материальный базис войны претерпевает изменения, которые выглядят резким преобразованием соотношения между двумя ключевыми конфликтными возможностями сторон. А эти две ключевые возможности суть а) возможность мобилизовать для нужд войны материальные и, прежде всего, человеческие ресурсы и б) возможность уничтожать подобный же мобилизованный контингент противника. На протяжении каждого СВЦ одна из этих возможностей предстает преобладающей, задающей тон, другая вспомогательным модификатором главного тона.

Наблюдения за тем, что происходило с эталоном победы в начале рассматриваемого большого цикла и при его завершении, на переходе к следующей эпохе, показывали: каждый из двух эталонов победы отражает одно из возможных соотношений мобилизации и уничтожения, служит, если угодно, идеологической проекцией этого соотношения. Когда баланс этих ключевых возможностей склоняется в сторону уничтожения и стороны способны легко истребить друг друга за короткое время, тогда победа может быть только воздействием на волю противника, вынуждающим его к не имеющим для него жизненного значения уступкам. На эскалацию целей войны накладывается ограничение: угрозы выживанию противника и тому, что считается его основными приоритетами, попадают под запрет.

Но ограничивая политика в целях, такая война в достижении дозволенных целей полностью подчинена политике и не грозит, вырвавшись из-под контроля, навязать сторонам какую-то самодовлеющую логику противоборства. Наоборот, преобладание в раскладе конфликтных возможностей мобилизации над уничтожением приравнивает эталонную победу к отнятию у противника способности сопротивляться, к состоянию, когда он подпишет любой мир.



Такая война может искушать политика практически неограниченным повышением планки целей, но обещает их осуществление лишь на исходе борьбы, от которой политик все больше оказывается отстранен. По мере эволюции СВЦ 1792 1945 гг. видно, как вооруженная борьба, завязавшись, течет по своим, сугубо агонистическим законам, пока, наконец, не обретает в мировых войнах такое абсолютное самовыражение, которое было непредставимо в дни Клаузевица.

Ту же модель можно представить и несколько иначе, используя формулу военного писателя XIX в. В. фон Визелена, по которой активность армий в каждый момент их существования обращена, с одной стороны, на самосохранение, а с другой на уничтожение противника (24). Так вот, когда выполнение одной из этих функций обеим враждующим армиям гарантировано, господствующей в их поведении становится другая, негарантированная функция.

Если, благодаря размаху мобилизации, их самосохранение в обозримом времени выглядит бесспорным, они могут, не щадя себя, обратиться ко взаимному истреблению. Когда же возможность именно взаимоуничтожения гарантирована, то для каждой из них самосохранение становится важнейшей сверхзадачей, ради решения которой воздерживаются от истребления неприятеля, по крайней мере, если обстоятельства не будут для этого особенно благоприятны или, наоборот, откровенно безвыходны. Такая модель была предложена для объяснения конкретного исторического феномена наступления в Европе в конце XVIII в. эпохи грандиозных и мощных войн и ее самоисчерпания ко второй половине XX в. Однако сейчас я считаю ее моделью с гораздо большей объяснительной силой: она вполне работает на материале 650 лет европейской, а в XX в. и евроатлантической военной истории, позволяя рассматривать каждый из больших милитаристских стилей, сменявшихся за это время, прежде всего как очередное торжество одного из эталонов победы, имеющее в основе своей новый реванш либо мобилизации, либо уничтожения. Каждый такой большой стиль во всем его богатстве это, собственно, материализация эталона победы, предпочитаемого элитой в данное время, осуществляемая с использованием в соответствующем ключе наличных способностей общества и техники.

Переходя теперь от теоретических и эмпирических предпосылок моей работы к ее основной, исторической части, я намерен сперва показать на двух богато документированных и при этом контрастных друг другу по всем главным показателям СВЦ 1648 1792 и 1792 1945, как конкретно баланс конфликтных возможностей, выраженный в эталоне победы, далее претворяется в ансамбль эпохального милитаристского стиля. Затем, обращаясь как к тенденции, обозначившейся с 1950-х, так и к раннеогнестрельному 300-летию с середины XIV по середину XVII в., я очерчу в целом картину чередования СВЦ в западной истории, а под конец обзора выскажу некоторые суждения насчет значимости великих войн в развертывании этих циклов, т. е. намечу подход к их морфологическому изучению.

СВЦ КАК ОНИ ПРЕДСТАЮТ В ИСТОРИИ I Историки согласны в том, что военный стиль эпохи, протянувшейся от окончания Тридцатилетней войны до начала революционных войн Франции, порожден двумя, не вполне независимыми друг от друга факторами: огневой мощью и профессиональными армиями. Ибо во время Тридцатилетней войны 1618 1648 гг., сведшейся к затяжному перемалыванию и измору на германской земле все новых, втягиваемых в борьбу, человеческих масс, шведский король Густав Адольф применяет ряд технических и тактических нововведений, которые, распространяясь в армиях Европы, позволяют уничтожению определенно опередить мобилизацию: легкие пушки, легкие мушкеты и сплошная стрельба мушкетеров, стоящих в три шеренги, когда первая палит с колен, вторая согнувшись, третья встав во весь рост. Подобное построение давало армии небывалую для тех времен огневую мощь, открыв в Европе эпоху увлечения огнем (25), знаменитой линейной тактики с цепями стрелков, истребляющих друг друга с расстояния, не доходя до рукопашной.

В течение цикла техника стрельбы совершенствуется: в прусской армии стрельба повзводно позволяет батальонам давать до 10 залпов в минуту с хорошей точностью попадания до 100 шагов (26, II, с. 52; 12, IV, с. 232 и сл., 248 и сл. ). В отдельных битвах Тридцатилетней войны уже гибнут от 25 до 32% сражающихся, через 100 лет в Семилетнюю войну такие сражения, как Цорндорф и Кунерсдорф дают цифру потерь все те же 30% из 60 100 тыс. солдат, а в атакующей армии и до 50% (27, с. 513; 28). Солидная европейская армия в принципе могла быть уничтожена за день боя, но как правило с очень тяжелыми последствиями и для противника. В таких условиях наемные армии, ранее набиравшиеся по случаю войны, с 1660-х заменяются высокопрофессиональными армиями на постоянном жалованье.

Тратя немалые деньги на обучение солдат-профессионалов, правительства, чтобы избежать распыления армий в случае, поражения или нехватки провианта, вводят систематическое снабжение из военных магазинов, делающее армии к XVIII в. в принципе независимыми от реквизиций с занимаемых территорий. А это значит, что если прежде наемники могли вербоваться про запас в расчете на победы и военную добычу, то теперь правительства теряют возможность очень уж значительно раздувать дорогостоящие войска в случае войны.

Вот цифры: в мирном 1789 г. армия Франции насчитывала 173 тыс. человек 0, 7% населения, а в 1763, в последний год трудной Семилетней войны 290 тыс. человек, иначе говоря, около 1, 2% (12, IV, с. 230). Выходит, во время войны она за счет дополнительных вербовок возрастала немногим более, чем в 1, 5 раза. Клаузевиц с издевкой пишет, что в эти полтора века война стала только деловым предприятием правительства, проводимым последним на деньги, взятые из своих сундуков...

Количество вооруженных сил... являлось в достаточной степени определенной данной и ее можно было взаимно учитывать как по характеру возможных расходов, так и по их длительности. Это лишало войну самого опасного ее свойства, а именно стремления к крайности (8, И, с. 351 и сл. ). Все тут правда, но правда не до конца: Клаузевиц не замечает, что у истока преобразований, приведших к такому результату, открытие во второй четверти XVII в. небывалых возможностей уничтожения, которое побуждало и профессионализировать армию, и быть с нею бережливым. Современнику Наполеона уже непонятен тот милитаристский стиль XVIII в., который прекрасно выразил Фридрих II, написав о своей безупречно вышколенной армии, что с такими войсками можно бы завоевать весь мир, не будь победы так же губительны для победителей, как и для их противников (29, с. 7). Эти армии сами по себе вовсе не малы французская за полвека при Людовике XIV выросла по сравнению с временем Тридцатилетней войны в четыре раза (12, IV, с. 258), но уж больно истребителей огонь!

Возникающая перед стратегами сверхзадача сохранить армию (12, IV, с. 254; 11, с. 279) заставляет разрабатывать стиль борьбы, который позволил бы, не доводя дела до катастрофы, создавать для противника неблагоприятное положение, шаг за шагом склонять его к отступлению, чтобы, наконец, вынудить его признать борьбу не стоящей свеч, побудить его к соглашению с победителем. Победу приравнивают к почетному миру, а мир, по словам фельдмаршала XVII в. Р. Монтекукколи, почетен,... когда он полезен и когда ты со славой достиг цели, ради которой начал войну (30, с. 374).

На уровне стратегическом утверждается мысль о сражении как о рискованном, кризисном пике военных действий по-современному выражаясь, как о бифуркативном разрыве в нормальном стратегическом процессе. Дельбрюк собрал множество высказываний военных светил той эпохи, включая и полководцев большой личной храбрости, порицающих обращение к бою иначе как в особо удачных или, наоборот, безвыходно кризисных условиях (12, IV, с. 264-272), и отмечал, что это воззрение внедрялось даже в военные уставы. Авторитетами военного дела составляются то скупые, то скрупулезно детальные наставления, когда следует и когда, наоборот, возбраняется идти в бой и как его навязать уклоняющемуся противнику (29, с. 83 и сл.; 30, с. 159 и сл.; 12, IV, с. 267 и сл. ). Во второй половине XVIII в. недоверие к сражению достигает Геркулесовых столбов. И если храбрый Фридрих II усматривает в сражении с его природной неопределенностью исхода шанс вырваться из стратегических затруднений, коли тем не видно конца (29, с. 83), то участник Семилетней войны английский генерал Г. Ллойд уверен, что углубленно зная географию как истинную книгу войны и выбирая для армии всегда благоприятные позиции, можно рассчитать все операции и вести постоянно войну, не будучи вынужденным вступать в бой (31).

Последний воспринимается как затратное и несовершенное средство сопоставлять достоинства армий, которое хорошо бы заменить точным математическим и топологическим расчетом. Не просто перевес огня над маневром, эту проблему Фридрих II преодолел косым строем, ударяющим противнику во фланг, но глубинный настрой стратегов на доминирование уничтожения над мобилизацией порождает попытки стратегии воспарить над тактикой.

Войны этого 150-летия с их изощренным искусством маневра, стратегического жеста, по будущей оценке Тухачевского (32), с их угрозами то флангам, то коммуникациям, то магазинам противников несколько напоминают бесконтактное каратэ, впрочем, бывшее действенным в обстоятельствах, когда частота прямых боевых столкновений, даже ограниченных, колебалась от 0, 23 до 1, 4 на месяц войны (27, с. 527). Уже война за испанское наследство 1701-14 гг. знает фантастические примеры такого искусства, когда, скажем, герцог Мальборо, двигая армию вдоль французских приграничных крепостей и грозя то там, то здесь вторжением во Францию, ухитрился без помех провести своих солдат из Голландии на Дунай на соединение с союзниками-австрийцами (13, с. 96 и сл. ). Потребительская автономия армий делает совершенно неэффективными контрценностные акции типа разорения сдаваемых неприятелю территорий.

Такие шаги начинают расцениваться как бесцельное варварство, за которое легко могло последовать возмездие. С выходом их из практики, армия по мере протекания цикла все более с ее крепостями и несколькими подготовленными позициями представляла государство в государстве и в его пределах стихия войны медленно пожирала себя самое, ко второй половине XVIII в, уже почти переставая затрагивать гражданское население (8, II, с. 354). Раздуванию армий ставились не только материальные, но и доктринальные рамки: большая армия видится, прежде всего, уязвимой и неуклюжей.

С тем же пафосом максимальной управляемости армий, накапливающих стратегические преимущества, чтобы их обменять на политические при заключении мира, связан постоянно возникающий в мечтаниях стратегов этого цикла от Тюренна до наполеоновского старшего современника генерала Моро утопический идеал маленькой, выученной и победоносной армии, размерами непременно в 3-5 раз меньше тех, которыми реально приходилось командовать (12, IV, с. 331 и сл. ). Понятно, что при этом любая военная акция поверяется политической целесообразностью. Война оказывается несколько усиленной дипломатией, более энергичным способом вести переговоры, в которых сражения и осады заменили дипломатические ноты (8, II, с. 353). Точный в описании этой неприятной и чуждой ему эпохи, Клаузевиц, тем не менее, заблуждается в истолковании фактов, когда доказывает, что сознание ограниченности сил своих и противника лишь постольку заставляло выдвигать... умеренную конечную цель, поскольку убеждало полководцев в достаточной обеспеченности от полной гибели (8, II, с. 352). Думается, насчет обеспеченности от полной гибели лучше было знать Фридриху II под Кунерсдорфом, когда у него за несколько часов из 50 тыс. человек в строю остались 10 тыс., а сам он был на грани отречения от престола (12, IV, с. 320), между тем русский контингент, о который разбился, атакуя, Фридрих, и который потерял сам до 25%, не превосходил ни численностью, ни поражающими возможностями европейские армии того времени.

Иронизируя над этой эпохой, Клаузевиц не мог не признать ее временем впечатляющей стабилизации европейской карты. Переразвитая возможность уничтожения стала основанием стратегического баланса, на котором в свою очередь утвердился политический баланс, препятствующий какой-либо из держав вырасти в претендент та на европейскую гегемонию. Сдвиги внутри системы понемногу происходили: укрепилась мастерски усвоившая новый милитаристский стиль Пруссия, захирела и была ощипана соседями в 1773 г. вовсе не сумевшая в него вписаться Польша и т. д., но к концу Семилетней войны, завершившейся на европейском континенте полной ничьей, возможности сколько-нибудь значительных перемен в европейском раскладе уже выглядели в рамках данного стиля совершенно немыслимыми, как, впрочем, и сам этот стиль не сулил серьезных достижений.

Конец данного цикла изобилует разительными подтверждениями воцаряющегося в Европе непробиваемого стратегического пата. Уже в 1760 г. по ходу войны Австрия, считая свое положение вполне гарантированным, сокращает свою армию из экономии. Тогда же Фридрих II объявляет все данные им за Семилетнюю войну сражения ошибками, да и впрямь, отмечает Дельбрюк, похоже, они никак не повлияли на ее нулевой исход.

Этот пат лишь усугубила австро-прусская война 1778 г. за баварское наследство странный и кончившийся полюбовной сделкой опыт чисто маневренной войны без единого боевого столкновения (12, IV, с. 326, 337, 343). Впрочем, в 1775 г. Фридрих II для характеристики этой Европы с ее зашедшим в тупик милитаристским стилем находит замечательно точные слова: Поскольку вооруженные силы и военное искусство примерно одинаковы во всей Европе, а союзы, как правило, создают равенство сил между воюющими, то все, на что могут надеяться главы государств при самых благоприятных для нынешнего времени условиях, это суммируя успехи, приобрести маленький город на границе или какую-нибудь территорию, которая не возместит расходов на войну и население которой даже не сравняется с числом подданных, погибших в кампанию (32а).

Именно этот кризис милитаристского стиля в 1760 80-х, бросаясь в глаза, заставляет сильно усомниться в правоте слов Клаузевица насчет отсутствия собственно военных предпосылок для будто бы всецело мотивированного политикой переворота в военном искусстве под конец столетия: кризис парадигмы первая предпосылка ее обновления. II Очевидно, что следующий СВЦ 1792-1945, с которого я начал отработку моей концепции, основан на превалировании мобилизации. Нетрудно видеть внешние, средовые условия, сделавшие этот перелом тенденции и закрепившие его: с одной стороны, промышленная революция, позволившая государствам и обществам все более щедро выделять ресурсы, в том числе человеческие, на военные цели, а с другой стороны политические перемены, передавшие власть в Европе XIX в. режимам с более широкой социальной базой, преподносящим свои притязания в качестве жизненных интересов наций.

Все это вещи общеизвестные. Сегодня существует расхожая идея, будто бы демократии друг на друга не нападают, но в конце прошлого и начале нашего столетия таким же трюизмом было мнение о популизации режимов как источнике их агрессивности (33, с. 4; 34, с. 7). Уже в 1794 г. революционная Франция ставит под ружье 770 тыс. человек в 4, 5 раза больше, чем перед революцией, а в 1813 14 гг. наполеоновский набор достиг 1250 тыс. человек (5% населения), и Европа впервые видит борьбу миллионных армий.

Народные войны абсолютистских Испании и России против Наполеона, а также и успехи прусского ополчения-ландштурма в 1813 14 гг. подтверждают военную перспективность идеи вооруженного народа. Во второй половине века эта идея по всей континентальной Европе, включая и Россию, преломляется в принципе всеобщей воинской повинности, позволяющем увеличивать кадровые армии на порядок с началом войны (26, III, с. 56 85). В 1851 г. Ф. Энгельс мечтал о том, как социалистическая революция позволит мобилизовать в бесклассовом обществе не 5%, а 12 16% граждан, от половины до двух третей взрослого мужского населения (9, с. 511).

Как то часто бывает, для осуществления светлой мечты не понадобились революции эволюция справилась за нее, и в первую мировую войну страны Антанты двинули на поля брани от 10 до 17% подданных, а страны Центрального блока под 20% (35). Понятно, что даже об относительной потребительской автономии подобных армий говорить не приходится: по ходу раскручивания цикла все большая часть немобилизованного населения в военную годину трудится на победу.

Разумеется, экспансия мобилизационных возможностей не осталась без последствий и для средств уничтожения, на протяжении всего цикла подгоняя их совершенствование: создание новых видов огнестрельного оружия, от нарезного до автоматического, прогресс артиллерии до реактивной, появление и успехи военной авиации и проч. Но точно так же, как в предыдущем цикле рост армий не мог пересилить потенциала уничтожения, так теперь уничтожение, при всех технических чудесах, постоянно проигрывает мобилизации, амортизируясь и новой тактикой (рассредоточением солдат, вытягиванием линий фронта, переходом к окопной войне на истощение боеприпасов), и достижениями медицины, преуспевшей в возвращении раненых в строй. Так, в русско-японскую войну потери за день боя оценивались не свыше, чем в 2 3% личного состава (36, с. 364).

В мировых войнах приток новобранцев длительное время превышает потери: в частности, в первую мировую плановая мобилизация в России по 300 тыс. человек в месяц захлестывает армию и огромное скопление этих невостребованных войною масс в тылу оказывается едва ли не основным катализатором Февральской революции (26, III, с. 85). Мобилизация без границ становится лейтмотивом военной идеологии этого цикла.

Уже в 1820-х Клаузевиц объявил, что война сильно приблизилась к своему абсолютному совершенству, поскольку средства, пущенные в ход, не имели видимых границ эти границы терялись в энергии и энтузиазме правителей и их подданных (8, II, с. 357). В начале нашего века Фош в стенах Высшей военной академии разведет донаполеоновские войны, методично эксплуатировавшие ресурсы наций, и современную войну, тратящую эти ресурсы без счета (11, с. 279; 37, с. 31).

На этой психологической посылке растворения пределов мобилизации в энергии и энтузиазме вырастает новый эталон победы.



Содержание раздела