d9e5a92d

Советский язык

В XIX в. русский литературный язык бурно и успешно развивался в основном в области художественного творчества. Рискну высказать предположение, что в сфере интеллектуальных дискурсов это развитие было не столь же успешным. По-видимому, качественный рывок в этой области был совершен ближе к концу XIX в. и в начале века XX.

Но после 17 г. большая часть текстов, созданных в названное время, была изъята из широкого обращения и стала вновь осваиваться в России лишь в постсоветское время. Это уже тема второго из вышеприведенных тезисов: страдания (и задержка в развитии) русского языка в советскую эпоху.

В советские десятилетия на основе дореволюционного русского языка сложился по сути дела другой язык, который иногда называют lingua sovetica, т. е. советский язык82. Это был прежде всего язык власти, язык господствовавшей и правившей (советской) идеологии. Как таковой, он был предназначен не для осмысленного общения между людьми, не для ясного и четкого выражения мыслей, а, напротив, для их искажения (в лучшем случае камуфлирования), для контроля над умами людей и над коммуникациями в обществе.

Конечно, этот новояз не вовсе уничтожил обычный и более или менее осмысленный русский язык, но, будучи дискурсом власти и во многом доминирующей формой языка, новояз оказал уродующее, калечащее воздействие на русский язык в целом воздействие, которое до сих пор не вполне осознано, мало изучено и далеко еще не преодолено. На различных диалектах советского новояза было создано, в частности, множество книг (в том числе учебников) по гуманитарным наукам и эти книги, за неимением лучших, имели хождение вплоть до недавнего времени (а порой встречаются и теперь в списках рекомендуемой литературы для учащихся).
Для развития (обогащения и совершенствования) любого языка большое значение имеют переводы с других языков, особенно более богатых и развитых. В советское время на русский язык переводили немало но больше художественную (а также, вероятно, естественнонаучную и научно-техническую) литературу. В области гуманитарных наук переводов было гораздо меньше, поскольку здесь затрагивались интересы идеологии.

Интеллектуальные дискурсы развивались недостаточно, и это, в частности, уменьшало возможности противостояния советскому языку. В результате за XX век русский язык во многом оторвался (можно сказать и отстал) от западных языков прежде всего именно в плане интеллектуальных (в частности, философских) дискурсов.
Советский язык, как и советская идеология в целом (средством самовыражения которой он служил), был весьма неадекватным (непригодным) инструментом постижения (анализа, интерпретации и т. д.) реальности (тезис 3 в вышеприведенном списке). Можно сказать, что неадекватность языка отражала общую неадекватность интеллектуального потенциала, которым располагал советский истеблишмент, природе и масштабу проблем, с которыми столкнулось наше общество к концу XX в. Это в конечном счете и привело советский прежний режим (l'ancien regime) к бесславному краху. Но, обращаясь к масштабу большой длительности, мы вправе задать себе вопрос не заложена ли в нынешнем русском языке еще более глубинная неадекватность, нежели та, что обусловлена убогостью советского новояза. Современный русский язык сложился под мощным (и все продолжающимся) воздействием языков западноевропейских прежде всего немецкого и французского, в меньшей степени (и на других отрезках времени) английского, а также (в основном опосредованно, но отчасти и непосредственно) латыни.

Это воздействие сказалось по-разному в разных измерениях (или, как говорят лингвисты, на разных уровнях) русского языка (в синтаксисе, в стихосложении, в графике...), но, может быть, ощутимей все-гов лексике (а следовательно, в понятийной арсенале) интеллектуальных дискурсов (и гуманитарных наук в частности). В этом смысле современный русский литературный язык язык практически (т. е. почти) западный, более или менее соответствующий тому типу, который Б.Л.Уорф определил как standard average European (стандартный среднеевропейский).
Западный (в этом смысле) характер современного русского языка, быть может, особенно заметен востоковеду, который должен переводить на русский и анализировать на русском тексты из восточных (азиатских) культур. Русский язык в этих случаях оказывается не более адекватным инструментом толкования и анализа неевропейских культур, чем языки западноевропейские.

И даже менее адекватным во многом (рискну утверждать) в силу своей недостаточной западности и, в частности, из-за интерференции (вмешательства) со стороны lingua sovetica, который, как уже сказано, был огрубленной (вульгаризированной) разновидностью среднеевропейского стандарта.


Рискну сделать еще один мысленный шаг в сторону (в былые времена приравненный бы к побегу) и задать себе вопрос: а может ли современный русский литературный язык, поскольку он сформирован во многом по моделям западноевропейским, быть вполне адекватным инструментом и для понимания самой русской (российской) культуры, для описания и анализа российской действительности? В санскрите есть короткое, но выразительное слово (частица) папи составленное из отрицания па и частицы (междометия) пи (по своему смыслу во многом сходной с русским словечком ну). Согласно авторитетным словарям, в гимнах Ригведы и заговорах Атхарваведы папи означало усиленное отрицание: вовсе не(т), никогда.

В более позднем языке папи приобрело и другие смыслы: неужели?, конечно, ну да и т. д. В текстах аргументативных (полемических) папи со временем стало выполнять весьма специфическую и полезную функцию: им вводились рассуждения (возражения) оппонента или реального, или специально сконструированного. Изложив подобные рассуждения-возражения, автор затем развертывал свои контрдоводы, за которыми могли следовать новые возражения того же или другого оппонента (вводимые словом папи) и т. д. В данных контекстах на русский язык папи можно было бы перевести примерно такими высказываниями: Ну и ну! Что Вы такое говорите! Ведь на самом деле ... или Ну конечно!

Так я с Вами и согласился! А не думаете ли Вы, что...?86.
И здесь самое время употребить слово папи и привести возражения оппонента, который мог бы сказать примерно следующее.
Рассуждения о различиях в глубине традиции между русским и западноевропейскими языками не вполне корректны. Современные западноевропейские языки живут не только собственным наследием. Действительная глубина их традиции уходит в глубь гораздо большего времени времени по крайней мере трех классических языков: латыни, древнегреческого и (более опосредованно) древнееврейского.

А в этом отношении русский язык ветвь того же древа, пусть и несколько обособленная. С традициями древнегреческого языка русский язык (через старо- и церковнославянский) связан в некоторых отношениях даже теснее, чем языки Западной Европы. Христианское (или, как теперь нередко говорят, иудео-христианское) наследие (при всех отличиях) у нас все же общее.

Правда, к латыни мы подключились позже (с XVII XVIII вв.), но и эту традицию мы усвоили достаточно хорошо и кто мешает нам усвоить ее еще лучше?87 Так что в масштабах большого времени различия в глубине традиции между русским и западноевропейскими языками несущественны.
Что касается тезиса о неадекватности русского языка как средства (инструмента) понимания русской культуры и российской действительности, то нельзя ли с тем же основанием сказать, что западные европейцы, используя для своих интеллектуальных дискурсов греко-римское и иудео-христианское наследие, также обладали неадекватным инструментарием для самоанализа и самопонимания, что и способствовало всем их великим неудачам от (по крайней мере) Великой французской революции и до (по крайней мере) двух мировых войн XX века? Есть ли у кого-либо гарантия, что западные интеллектуальные дискурсы вполне адекватны западной действительности? С первым возражением оппонента трудно не согласиться. Да, действительно, русский язык подключен к тем же традициям, к тем же богатствам и латыни, и древнегреческого, и древнееврейского, что и западноевропейские языки, и в этом отношении выгодно отличается, скажем, от китайского, японского или хинди . Но, к сожалению, подключенность эта в гораздо большей степени потенциальна, нежели актуальна, т. е. представляет собой в гораздо большей степени еще не осуществленные возможности, нежели наличную реальность.

В допетровское время мы взяли даже из древнегреческого наследия гораздо меньше, чем могли бы и чем взяли западные европейцы в Средние века и особенно начиная с Возрождения. Латинское наследие тем более освоено русскими гораздо в меньшей степени, чем западными европейцами. В советское время, несмотря на отдельные (и порой довольно значительные) приобретения и в этой области, общий уровень гуманитарного образования, несомненно, понизился. Два или три поколения советских гуманитариев в массе своей не только не учили ни латыни, ни древнегреческого, но и новоевропейских языков почти не знали.

Это не могло не отразиться на уровне науки.
В последний период советской эпохи и особенно в постсоветское время в изучении иностранных языков произошли благоприятные перемены. Вырастает поколение гуманитариев, которое будет гораздо лучше знать по крайней мере новоевропейские языки.

Шире, чем прежде, преподаются и классические языки Европы. Поэтому можно надеяться, что потенциальная подключенность русской культуры к общеевропейскому наследию будет все более и более актуализироваться. Стоит подчеркнуть в этой связи два момента. Во-первых, развитие и русской культуры в целом, и гуманитарных наук в частности, в большой степени будет зависеть от того, насколько будущие достижения наших гуманитариев будут выражены и воплощены именно в русском языке так, чтобы эти достижения стали достоянием всех русских (а также других россиян и русскоязычных).

Во-вторых, хотя, может быть, более полное подключение к общеевропейской традиции остается для русских приоритетной задачей, мы должны осваивать и другие культуры, другие традиции, более далекие от нас, но приобретающие в нынешнем мире все большее значение. Я имею в виду прежде всего культуры Востока т. е. тех частей Евразии, которые не относились к христианскому миру (в иных терминах культуры Западной, Южной и Восточной Азии)91.
Что касается тезиса о (возможной) неадекватности современного русского языка как инструмента понимания русской культуры и российской действительности, то этот тезис высказан лишь как осторожная гипотеза, как своего рода caveat (предостережение). В конце концов, действительно, можно предполагать, что любой язык в большей или меньшей степени неадекватен той реальности, для описания которой он используется, и русский язык оказывается не вполне адекватным сравнительно чаще и больше, чем другие языки, может быть, потому, что те, кто им пользуются, вовсе не отдают себе отчет в самой возможности такой неадекватности.
И все же у современного русского языка есть некоторые свойства (отдельные недостатки), которые стоит четче осознать чтобы (в перспективе) их преодолеть. Заводя об этом разговор, мы вступаем в некую terra incognita на стыке нескольких дисциплин (лингвистики, философии, психологии, истории культуры...), которую можно было бы назвать проблематикой культурно-специфичного дискурса.

Потому что речь должна идти не столько о неких врожденных свойствах того или иного языка, сколько о свойствах культурной (духовной, интеллектуальной) традиции, этим языком выражаемой, в нем воплощаемой.
Чтобы быстрее объяснить, что имеется в виду, сошлюсь опять на личный опыт. Большая часть западной (и даже индийской) индологической литературы пишется и публикуется на английском языке. Поэтому в течение многих лет круг моего профессионального чтения, кроме текстов на индийских языках, составляли книги (и статьи) именно англоязычные.

Когда же, по ходу той или иной работы, я обращался к советским публикациям на русском языке, это порой производило эффект культурного шока93. Чтение некоторых советских текстов доставляло почти физическую боль: словно со свежего воздуха попал в затхлый и сырой подвал.

Чтобы самому писать свои тексты на русском языке (которых потом не пришлось бы стыдиться), надо было ориентироваться на другие образцы, большей частью англоязычные. Что же именно создавало (а иногда создает и сейчас) это болевое ощущение культурного шока?
В качестве общего диагноза можно повторить уже сказанное: для советской парадигмы было характерно наивное, некритическое, упрощенное отношение к языку (и это именно тот случай, когда простота хуже воровства). Возможно, это свойство советской парадигмы и советского языка особенно бросается в глаза при сравнении с английским языком, с англоязычными интеллектуальными дискурсами.

В современный английский язык, в его нормативную стилистику (почти, можно сказать, в его грамматику) как бы встроена самокритичная (и даже иронизирующая) рефлексия, которая делает этот язык очень изощренным инструментом для выражения (и анализа) мыслей. Несомненно, в этом сказывается давняя традиция философствования на английском языке, причем философствования, которое обращало пристальное внимание именно на язык, на слова и их употребление (снова упомянем Ф.Бэкона, Т.Гоббса, Дж.Лок-ка, Дж.Беркли, Д.Юма...).

В XX в. английский язык прошел через школу аналитической философии, которая, собственно, продолжала традиции мыслителей XVI-XVIII вв.96 Русский язык, увы, подобной школы не имел.
Как написал Умберто Эко в одной из своих книг по семиотике: Уже и античной, и средневековой философии было прекрасно известно, что между словом и именуемой им вещью находится нечто прозрачное, нематериальное, решающее: понятие98. Стоит еще добавить, что в одном и том же языке не только одна и та же вещь может именоваться разными словами, но и одно и то же понятие (которое тоже ведь есть своего рода вещь99) может быть названо разными словами.

Но многие советско-русские научные! тексты написаны так, будто не существует никакого зазора между вещами и словами, будто слово и именуемая им вещь (и/или называемое им понятие) это одно и то же, единое целое.
В качестве иллюстрации приведу пример из сравнительно недавнего и как будто вполне постсоветского текста, а именно: первый абзац первой главы одного из учебников по культурологии. Но этот пример покажет сразу две вещи: характерный изъян советского языка и сохранение этого изъяна в одном из постсоветских дискурсов 1. Для удобства восприятия и анализа пронумеруем три предложения в цитате, разобьем ее на смысловые (и ритмические) отрезки и выделим курсивом некоторые ключевые слова: (1) Слово cultura (лат.) означает обработка, земледелие, иначе говоря это возделывание, очеловечивание, изменение природы как среды обитания.
(2) В самом понятии заложено противопоставление естественного хода развития природных процессов и явлений
и искусственно созданной человеком второй природы культуры.
(3) Культура, таким образом, есть особая форма жизнедеятельности человека,
качественно новая по отношению к предшествующим формам организацииживого на земле 1.
Заметьте, с какой легкостью в этих трех предложениях совершаются перескоки от слова к понятию и далее к тому, что есть, т. е. к вещи. Очевидно, что для автора наличие словат свидетельствует о наличии понятия, одного и определенного, то ли накрепко с этим словом связанного, то ли вообще составляющего с ним одно целое.

Наличие же этого слова-понятия свидетельствует, в свою очередь, о том, что и в мире вещей есть нечто (опять-таки одно и определенное), данному слову-понятию соответствующее. Можно сказать, в основе подобного дискурса своего рода жесткий треугольник: словопонятиевещь .
Историки языкознания и философии называют подобный подход к языку, восходящий по крайней мере к Аристотелю, вербализмом. Как показывает в своей книге итальянский языковед и философ Т. Де Мауро, преодоление вербализма в западноевропейской культуре было долгим процессом, который, вероятно, не вполне завершен и поныне4.

Но все же теперь на Западе большинством гуманитариев (и в том числе большинством филологов и философов) вербализм воспринимается, по-видимому, как некая архаика. У нас же подобная архаика еще не преодоленное (и даже зачастую не осознанное) сегодня .
В самом деле, вербализм, свойственный многим советским и постсоветским текстам, это лишь в редких случаях сознательно избранная позиция (в чем можно подозревать, например, А.Ф.Лосева и следующих ему авторов6). Большей частью это скорее неосознанное следование языковому узусу, той традиции словоупотребления (и, если можно так сказать, мыслеупотребления), которая встроена в современный русский литературный (и, в частности, в гуманитарно-научный) язык. В советском языке не было этикета (привычки, навыка) определять вводимые в текст слова, отсылающие к общим понятиям.

Как бы (и, наверно, нередко это было именно как бы\) предполагалось, что общие понятия установлены и определены свыше (намеренно оставляю здесь это слово двусмысленным). Приведу лишь два характерных примера.
В 13 г., в речи, произнесенной на заседании Академии Наук, посвященной чествованию С.Ф.Ольденбурга, его знаменитый коллега Ф.И.Щербатской, среди прочего, сказал: Мы научились... различать две основные фазы буддизма начальную, когда он не был религией (в оригинале эти слова выделены разрядкой. С. С), а скорее философской системой реалистического плюрализма, и позднейшую, когда на фоне философского монизма он превратился в пышную, католическую религию1.

Конечно, теперь мы можем думать, что Ф.И.Щербатской говорил это применительно к подлости, т. е. применяясь, приспосабливаясь к господствовавшей идеологии, в которой слово религия имело безусловно негативное значение, а слово философия (даже с разными вычурными добавлениями) было приемлемо. Но если отвлечься от прагматики этого текста, то его семантика и, можно сказать, синтаксис должны быть признаны характерными для советского языка: слова, отсылающие к общим понятиям религия и философия, употребляются в духе вербализма т. е. так, будто эти понятия есть нечто само собой разумеющееся, извечное и неизменное.
Другой пример уже из постсоветского времени. Известный философ В.С.Библер (18-20) в 13 г. опубликовал очень интересную брошюру под названием Цивилизация и культура1. Ни разу на протяжении сорока восьми страниц текста автор не почувствовал необходимости как-то определить свое понимание этих слов, хотя не мог не знать о многозначности их обоих.

Разумеется, само противопоставление этих двух слов, а также некоторые рассуждения на 27-й странице свидетельствуют о том, что автор следовал немецкому словоупотреблению и, в частности, О.Шпенглеру. Возможно, автор полагал, что знающий читатель по этим и другим приметам поймет, какой именно смысл вкладывается в данном тексте в данные слова. Так или иначе, стилистика и стратегия текста оказываются весьма советскими1: автор не определяет значения основных для текста слов то ли потому, что вообще не видит в этом нужды, то ли по старой привычке уклоняться от определения, чтобы не нарваться на неприятности . Для контраста процитирую зачин одного характерно английского текста начало Введения в Историю Западной философии Бертрана Рассела:
The conceptions of life and the world which we call philosophical are a product of two factors: one, inherited religious and ethical conceptions; the other, the sort of investigation which may be called scientific, using this word in its broadest sense. Individual philosophers have differed widely in regard to the proportions in which these two factors entered into their systems, but it is the presence ofboth, in some degree, that characterizes philosophy.
Philosophy is a word which has been used in many ways, some wider, some narrower. I propose to use it in a very wide sense, which I will now try to explain.
Philosophy, as I shall understand the word, is something intermediate between theology and science...'.
На русский это можно перевести примерно так:
Представления о жизни и мире, которые мы называем философскими, это продукт двух факторов: унаследованных религиозных и этических представлений, с одной стороны, и, с другой, изысканий, которые можно назвать научными в самом широком смысле этого слова. Разные философы в своих системах весьма по-разному, в различных пропорциях сочетали эти два фактора, но именно наличие, в той или иной степени, их обоих есть признак философии.
Философия это слово, которое употреблялось во многих смыслах, и более широких, и более узких. Я предлагаю употреблять его в очень широком смысле, который сейчас попытаюсь объяснить.
Философия, согласно моему пониманию, есть нечто промежуточное между теологией и наукой...
Обратим внимание на несколько примечательных и характерных свойств этого текста.
Во-первых, начиная книгу по истории философии, английский автор считает себя обязанным в первых же строках Введения объяснить читателю, что именно он понимает под таким непростым и многозначным словом, как философия. В подтексте этого объяснения общепринятая для английского сознания мысль, что слова, отсылающие к общим понятиям, не могут считаться само собой разумеющимися, что общие понятия требуют постоянного истолкования,
перетолкования и, так сказать, контроля над собой, чтобы их пои 2
ведение не стало социально опасным .
Во-вторых, английский автор четко (подчеркнуто!) различает слова, их значения (то, что можно назвать понятиями) и ту внеязыко-вую (внесловесную, вневербальную) реальность, с которой слова и их значения так или иначе соотносятся. В-третьих, английский автор не боится признаться в том, что дает известному слову философия свое собственное толкование (хотя, несомненно, и следует определенным традициям). Конечно, Бертран Рассел, будучи ко времени написания этой книги уже известным философом, был тут, что называется, в привилегированном положении.

Но английский языковой этикет дозволяет и совсем неименитым авторам по-своему и наново определять значения слов при условии, что это делается достаточно умело и искусно.



Содержание раздела